Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Извините, мне необходимо было высказаться
читать дальшеКогда читаешь о войне, всегда кажется, что этого не может быть с тобой. Что все это осталось в таком же далеком прошлом, как, не знаю, рыцари круглого стола, феи и единороги - как пишут в сказках, это случилось в те времена, когда еще не перевелись на земле волшебники - для меня любая война всегда была тогда же, в те стародавние времена, и осталось только в книгах с желтеющими пыльными обрезами - все эти на западном фронте без перемен, ты, любимая, знаю, не спишь, хемингуэй, берущий штурмом бар отеля ритц, чапаев, гребущий в темноте одной рукой, и зачем мне орден, я согласен на медаль, и пионеры-герои, и гипсовые кудри зои космодемьянской на бюсте в кабинете рисования - всего этого никогда не может быть с тобой, этого не может быть никогда.
Поэтому все происходит как во сне: когда звонишь родным и спрашиваешь: как там ваша революция? - а тебе отвечают: у нас уже не революция, у нас война - ты говоришь: ужасно, ужасно, ну вы там осторожнее! и дальше идешь готовить йогуртовую заправку доя салата, потому что этого же не может быть, этого не может быть никогда. И когда читаешь в новостях: обстреляли донецкий аэропорт, ты думаешь: как же так? Я вот только что, месяц назад, сидела там рано утром, пила кофе с круассаном, и единственной проблемой этого аэропорта было то, что двери в курительных комнатах неплотно закрываются и дым просачивается немного в зал, как это его обстреляли? Кто? Зачем? И когда слышишь об убитых под Славянском, тебя волной накрывает совсем других ассоциаций - мои четырнадцать лет, слет молодежного волонтерского движения, ранняя осень, лагерь в сосновом лесу, хруст и запах хвои, и моя первая любовь, мои губы, касающиеся его щеки и упирающиеся в светлый, но жесткий юношеский пушок и находящие губы, такие мягкие, что в них не верится, и океан эльзи, там чууути запах сосен - вот все, что может быть для меня под Славянском, а больше ничего быть не может, вот этого всего точно быть не может никак. И когда звонит другая родня и спрашивает: ну как там? ты говоришь: да там пока спокойно, война в городах покрупнее, а у нас же захолустье, кто туда доберется...
Я росла в страшном захолустье, шахтерской дыре, где у мужчин подведены глаза угольной пылью, где женщины ежевечерне собирают тормозки в забой, где сутками не бывает света и тогда вот тебе два способа освещения - скрученный бинт, опущенный в блюдце с подсолнечным маслом и разрезанной картофелиной, или - для особых случаев - лампа-коногонка, гениальная конструкция, не менявшаяся с тех пор, когда в шахтах еще использовали лошадей, где зимой на улицу сыплют жужалку - пережженные остатки угольной породы - чтобы не скользить на льду, а летом - чтобы засыпать ямы на дороге и придать какую-то видимость чего-то ровного. Когда меня спрашивают, откуда я родом, я говорю: с Украины, а откуда точнее? - из Донецкой области, - а город? - вы вряд ли о таком слышали, город Торез - Торец? - нет, Торез, как Морис Торез - ааа, который лингвист? - ну почти, да, он был видный социалистический деятель... - Нет, не знаю такого, ни деятеля, ни города. Никто не знает. Из уроков французского (лингафонный кабинет с выдранными с мясом лингафонами) я помню: город Торез - побратим французского города Авиньона. Это все, что можно знать про Торез. Мои сверстники, которые не уехали оттуда вовремя, называют его Торчез: здесь никто не живет, здесь все торчат. Или это говорят те, кто уехал? Сложно сказать.
И вот я вижу название своего родного города на главной яндекса, я слышу его из телевизора, вижу его на красивых векторных схемах, нарисованных дизайнерами "ленты". Торез, Снежное, Шахтерск, Ясиноватая, Саур-Могила - все эти названия, когда читаешь их в новостях, становятся чужими, отделяются от моей памяти, перестают существовать в моей реальности и начинают существовать в какой-то другой, как будто в этот момент, когда ты читаешь это название на ленте, происходит расщепление вселенной на мир, который был, и мир, которого не может быть.
Как это может быть? "Идут бои за Саур-могилу". Этого быть не может. На Саур-могилу всегда приезжают свадьбы. Когда я была маленькой симпатичной девочкой, каждое лето меня наряжали в вышиванку, заплетали косы и отправляли нести фату на свадьбе очередных соседей, и всякий раз белые "волги" после поселкового загса ехали на Саур-могилу для пафосной черно-белой фотосессии. У каждой семьи в тяжелых фотоальбомах из искусственной кожи обязательно есть свадебная фотография с этого невысокого холма, где фату треплет теплый степной ветер, а мужчины щурят глаза от яркого солнца. О чем говорят эти люди? Какая стратегически важная высота? Я не понимаю. Я не могу этого понять. А где свадьбы фотографируются?
Шахтерск - Шахтерск для меня был предвестником дома. Если уезжаешь надолго, потом возвращаешься, проезжая один за другим кучку небольших городов, они нанизаны на дорогу, как бусины, едешь и едешь медленно, тягуче, город за городом, не обращая внимания на названия на дорожных знаках, пока наконец не проезжаешь Шахтерск - а за ним мой родной Торез, совсем короткий отрезок дороги - и за воротами приветственно залает собака, и меня встретит мой дом, мои скрипучие качели, моя невысокая черешня, мои книги. Сегодня мне сказали, что Шахтерска нет.
Этого не может быть, думаю я, и так же думает тот, кто мне это говорит, потому что этого и правда не может быть. Этого не может быть с нами, этого не может быть ни с кем.
И чем ты ближе к эпицентру воронки, тем больше этого с тобой не может быть. Телефонные разговоры становятся все абсурднее: как у вас дела? - да ничего, нормально, вчера бомбили, мы с соседкой в погребе сидели, у нее самой погреба нет, она ходит ко мне сидеть, сегодня блинов напекла с творогом, погода хорошая, жарко, а у вас как? Люди начинают употреблять "бомбили", "нормально" и "блины" в одном предложении мгновенно. Бабушка моя с самого начала наотрез отказалась уезжать. Бабушку понять можно, ей восемьдесят лет. Она уже пряталась от немцев в зарослях кукурузы, с ней-то точно этого всего не может быть, как это может быть второй раз. Мои друзья звонят родителям и говорят: как вы можете там сидеть? немедленно уезжайте! - и слышат в трубке: нет, ну немедленно уехать мы никак не можем, мы обои клеим вообще-то. Я конечно не глубокий знаток достижений обойной промышленности, но вроде бы моющихся обоев с устойчивостью к артобстрелам еще на рынок не выпускали. Они говорят: почему мы должны уезжать? Мы не для того всю жизнь строили дом, чтобы его бросить! И вообще у нас нормально все. Мы картошку копаем. Вчера дурдом разбомбили. Рядом в жилой дом попали, но несильно, всего несколько квартир зацепило. С ними этого тоже не может быть, этого же не может быть ни с кем.
Разбомбили дурдом. Несколько дней назад, читая новости за утренним кофе, муж сказал мне: у вас там "малятко" разбомбили- что разбомбили? - малятко. - я не знаю где это.
Я правда не знала все время, что росла, что этот интернат для детей-инвалидов умственного развития называется "малятко". Никто его так не называл. Дурдом и дурдом. В детстве предложение "пойдем гулять до дурдома" вызывало благоговейный страх - было что-то хтоническое в массивном, стоящем на отшибе сером бетонном здании, за высоким непроглядным забором, на котором может и было написано "малятко", но это ласковое имя не имело ничего общего с этим серым гигантом, молчаливо стоящим за лесом, и его странными обитателями. Мы их видели нечасто, и они нас пугали - непропорциональные лица, бессмысленные, устремленные в никуда улыбки, мычание вместо речи. Я помню, как однажды застыла перед воротами, глядя на мальчика внутри: вроде такой большой мальчик, а такой - маленький... Что сейчас стало с этими детьми, увез ли их кто-нибудь куда-нибудь до того, как серый бетонный куб превратился в бесформенную кучу - я не знаю и этого и не хочу знать.
Когда в Грабово упал самолет, я сначала не очень поняла. Я обновляла и обновляла ленту в ожидании, что сейчас напишут, что все перепутали. Потому что какой такой самолет "Амстердам-Куала-Лумпур" может быть в Грабово? Это ерунда какая-то. Это в конце концов географические названия из разных реальностей, они совмещаться не могут. В Грабово мы ездили "на криничку", к роднику, за водой. В пшеничных полях, прорезанных тонкими нитями тополей, где-то в глубине, бил из-под земли родник с чистой, сияющей водой, и когда приезжаешь запастись ею, то сначала, сполоснув пластиковую бутылку из-под кока-колы, наливаешь и пьешь и пьешь ее, ледяную, сводящую зубы, пока не наполнишься ею, и она такая неправдоподобно холодная под горячим июньским солнцем, когда все вокруг раскалено, и изошедшая трещинами земля у тебя под ногами, и твоя кожа, и кажется, даже белое золото пшеницы. За криницей был луг, и если были с собой большие емкости, которые можно подставить под ледяную струю и оставить надолго, можно уйти гулять по лугу, где облитый розовым цветом шиповник, неторопливые от жары шмели, цветущие чертополох и дикий чеснок и украшенные ярко-голубыми звездами упругие стебли цикория. Я там задыхалась от красоты, меня разрывало стихами, и никто этого не видел, только столбы электропередач, стоящие по щиколотку в пшенице, как великаны из ирландских легенд. А за оврагом, который переходить было слишком долго, даже если ты оставил набираться самый большой бочонок, начинались поля подсолнечника, и видно было, как они медленно, но уверенно поворачивают головы навстречу закату, и они были – бескрайний поток золота, и небо над ними – бескрайняя ярко-синяя ткань, и они бежали друг за другом бесконечно и смыкались где-то, в точке такой далекой, что там, видимо, и кончался мир. Мой маленький мир был конечен и невелик, и долго, долго вся остальная реальность была для меня вымышленной.
Прошлой осенью мы планировали отпуск и долго вертели календарь так и эдак – куда бы впихнуть полет на пару дней в Куала-Лумпур? У эйразии были отличные спецпредложения, можно было из Бангкока улететь по бросовой цене, только даты не складывались. Мой мир стал гораздо, гораздо больше, но теперь вымышленными стали и Грабово, и криница, и дикий чеснок, и цикорий. Башни Петронас в Куала-Лумпуре стали гораздо, гораздо реальнее. Не говоря уж о раскаленных снаружи и ледяных внутри небоскребах Бангкока – про них-то я точно знала, что они есть, а насчет Грабово уже давно не была уверена.
Это были две взаимоисключающие реальности внутри меня, и вдруг в один момент в ленте новостей они смешались – а этого не могло быть, это физически было невозможно, но вот – есть фотографии, и кровь малазийцев пропитывает растрескавшуюся от зноя землю, и подсолнухи отворачивают от этого головы, и небо бесстыдно и бесконечно синее над этим всем. Я не сразу поняла, что эти подсолнухи на фотографиях, сделанных суперпрофессиональными журналистами на суперпрофессиональные камеры – это не просто условные подсолнухи где-то там, это те самые подсолнухи, те самые, от красоты которых у меня шестнадцать лет назад сбивалось дыхание.
Когда четыре дня подряд не было света, а бомбежки не прекращались по ночам и от взрыва снарядов невозможно было спать, бабушку все-таки уговорили уехать. Она могла бы и дальше сидеть в глубоком сыром погребе с лучиной из картошки, но как-то каким-то знакомым удалось ее уговорить - возможно, от недосыпа притупилось сопротивление. У автобуса до границы была драка, кто-то бил кого-то ногами, запихивая под колеса, потому что мест в автобусе мало, а желающих много. Берут только женщин и детей. Преимущество диабетикам, потому что инсулин в ближайшее время брать будет неоткуда. Мужчин берут только после 70 лет. Но мест все равно мало, и это женщина, размахивая сумочкой, бьет другую женщину ногами, отвоевывая свое право на место в автобусе. У бабушки был блат, брат водителя автобуса оказался чем-то сильно нашей семье обязан, так что он затолкнул в автобус и бабушку, и знакомых, и километров пятнадцать ехал за ними, чтобы убедиться, что автобус не остановился и их не выбросили на обочину. Автобус шел до Таганрога, дальше на перекладных – до Ростова, в Ростове – на ж/д вокзал. В толпе у касс бабушка встретила подругу – обнялись, поплакали. Подруга – в черном кружевном платке: «Ванечке-то, мужу, сегодня сорок дней, у меня и кафе заказано, и служба поминальная, всем денег заплачено, как ты думаешь, службу-то они отслужат?». Все билеты раскуплены, есть только на один поезд, до Москвы 26 часов, будете брать? – будем!
Все это похоже на рассказы Тэффи, пересказывая, мне все хочется ввернуть увертливого антрепренера-еврея, чтобы в истории был полагающийся ей трагикомизм и литературная завершенность. Но еврея не было. С литературной завершенностью туго. Потому что в конце концов этого всего не может быть. И ни с кем этого не было. Мы сидим с бабушкой на кухне, пьем чай с кексом с цукатами. Ты, говорю, куртку взяла? – Зачем куртку? Я халатики взяла! Я же ненадолго. Две недели максимум.
Если какие-нибудь странные люди меня спрашивают: ты за кого? Кто победит? Кто прав? – я даже не знаю, как реагировать. Я не знаю, кто прав, я не знаю, кто победит – ватники или укропы, красные или белые, конфедераты или северяне, троянцы или греки, великан Кухулин или великан Фердиад, для меня всего это одинаково не могло быть и не может быть никогда, это только в книжках такое бывает. Я во всей этой истории болею только за тощую корову, выходящую из-под моста и бредущую в полуразрушенную Тару. Но за нее я очень сильно болею, так, что очень хочется плакать, но плакать мне вроде как не положено – потому что во мне растет новая жизнь, и для нее, этой маленькой новой жизни, этого всего точно не существует, не должно существовать, не может существовать, никогда.
читать дальшеКогда читаешь о войне, всегда кажется, что этого не может быть с тобой. Что все это осталось в таком же далеком прошлом, как, не знаю, рыцари круглого стола, феи и единороги - как пишут в сказках, это случилось в те времена, когда еще не перевелись на земле волшебники - для меня любая война всегда была тогда же, в те стародавние времена, и осталось только в книгах с желтеющими пыльными обрезами - все эти на западном фронте без перемен, ты, любимая, знаю, не спишь, хемингуэй, берущий штурмом бар отеля ритц, чапаев, гребущий в темноте одной рукой, и зачем мне орден, я согласен на медаль, и пионеры-герои, и гипсовые кудри зои космодемьянской на бюсте в кабинете рисования - всего этого никогда не может быть с тобой, этого не может быть никогда.
Поэтому все происходит как во сне: когда звонишь родным и спрашиваешь: как там ваша революция? - а тебе отвечают: у нас уже не революция, у нас война - ты говоришь: ужасно, ужасно, ну вы там осторожнее! и дальше идешь готовить йогуртовую заправку доя салата, потому что этого же не может быть, этого не может быть никогда. И когда читаешь в новостях: обстреляли донецкий аэропорт, ты думаешь: как же так? Я вот только что, месяц назад, сидела там рано утром, пила кофе с круассаном, и единственной проблемой этого аэропорта было то, что двери в курительных комнатах неплотно закрываются и дым просачивается немного в зал, как это его обстреляли? Кто? Зачем? И когда слышишь об убитых под Славянском, тебя волной накрывает совсем других ассоциаций - мои четырнадцать лет, слет молодежного волонтерского движения, ранняя осень, лагерь в сосновом лесу, хруст и запах хвои, и моя первая любовь, мои губы, касающиеся его щеки и упирающиеся в светлый, но жесткий юношеский пушок и находящие губы, такие мягкие, что в них не верится, и океан эльзи, там чууути запах сосен - вот все, что может быть для меня под Славянском, а больше ничего быть не может, вот этого всего точно быть не может никак. И когда звонит другая родня и спрашивает: ну как там? ты говоришь: да там пока спокойно, война в городах покрупнее, а у нас же захолустье, кто туда доберется...
Я росла в страшном захолустье, шахтерской дыре, где у мужчин подведены глаза угольной пылью, где женщины ежевечерне собирают тормозки в забой, где сутками не бывает света и тогда вот тебе два способа освещения - скрученный бинт, опущенный в блюдце с подсолнечным маслом и разрезанной картофелиной, или - для особых случаев - лампа-коногонка, гениальная конструкция, не менявшаяся с тех пор, когда в шахтах еще использовали лошадей, где зимой на улицу сыплют жужалку - пережженные остатки угольной породы - чтобы не скользить на льду, а летом - чтобы засыпать ямы на дороге и придать какую-то видимость чего-то ровного. Когда меня спрашивают, откуда я родом, я говорю: с Украины, а откуда точнее? - из Донецкой области, - а город? - вы вряд ли о таком слышали, город Торез - Торец? - нет, Торез, как Морис Торез - ааа, который лингвист? - ну почти, да, он был видный социалистический деятель... - Нет, не знаю такого, ни деятеля, ни города. Никто не знает. Из уроков французского (лингафонный кабинет с выдранными с мясом лингафонами) я помню: город Торез - побратим французского города Авиньона. Это все, что можно знать про Торез. Мои сверстники, которые не уехали оттуда вовремя, называют его Торчез: здесь никто не живет, здесь все торчат. Или это говорят те, кто уехал? Сложно сказать.
И вот я вижу название своего родного города на главной яндекса, я слышу его из телевизора, вижу его на красивых векторных схемах, нарисованных дизайнерами "ленты". Торез, Снежное, Шахтерск, Ясиноватая, Саур-Могила - все эти названия, когда читаешь их в новостях, становятся чужими, отделяются от моей памяти, перестают существовать в моей реальности и начинают существовать в какой-то другой, как будто в этот момент, когда ты читаешь это название на ленте, происходит расщепление вселенной на мир, который был, и мир, которого не может быть.
Как это может быть? "Идут бои за Саур-могилу". Этого быть не может. На Саур-могилу всегда приезжают свадьбы. Когда я была маленькой симпатичной девочкой, каждое лето меня наряжали в вышиванку, заплетали косы и отправляли нести фату на свадьбе очередных соседей, и всякий раз белые "волги" после поселкового загса ехали на Саур-могилу для пафосной черно-белой фотосессии. У каждой семьи в тяжелых фотоальбомах из искусственной кожи обязательно есть свадебная фотография с этого невысокого холма, где фату треплет теплый степной ветер, а мужчины щурят глаза от яркого солнца. О чем говорят эти люди? Какая стратегически важная высота? Я не понимаю. Я не могу этого понять. А где свадьбы фотографируются?
Шахтерск - Шахтерск для меня был предвестником дома. Если уезжаешь надолго, потом возвращаешься, проезжая один за другим кучку небольших городов, они нанизаны на дорогу, как бусины, едешь и едешь медленно, тягуче, город за городом, не обращая внимания на названия на дорожных знаках, пока наконец не проезжаешь Шахтерск - а за ним мой родной Торез, совсем короткий отрезок дороги - и за воротами приветственно залает собака, и меня встретит мой дом, мои скрипучие качели, моя невысокая черешня, мои книги. Сегодня мне сказали, что Шахтерска нет.
Этого не может быть, думаю я, и так же думает тот, кто мне это говорит, потому что этого и правда не может быть. Этого не может быть с нами, этого не может быть ни с кем.
И чем ты ближе к эпицентру воронки, тем больше этого с тобой не может быть. Телефонные разговоры становятся все абсурднее: как у вас дела? - да ничего, нормально, вчера бомбили, мы с соседкой в погребе сидели, у нее самой погреба нет, она ходит ко мне сидеть, сегодня блинов напекла с творогом, погода хорошая, жарко, а у вас как? Люди начинают употреблять "бомбили", "нормально" и "блины" в одном предложении мгновенно. Бабушка моя с самого начала наотрез отказалась уезжать. Бабушку понять можно, ей восемьдесят лет. Она уже пряталась от немцев в зарослях кукурузы, с ней-то точно этого всего не может быть, как это может быть второй раз. Мои друзья звонят родителям и говорят: как вы можете там сидеть? немедленно уезжайте! - и слышат в трубке: нет, ну немедленно уехать мы никак не можем, мы обои клеим вообще-то. Я конечно не глубокий знаток достижений обойной промышленности, но вроде бы моющихся обоев с устойчивостью к артобстрелам еще на рынок не выпускали. Они говорят: почему мы должны уезжать? Мы не для того всю жизнь строили дом, чтобы его бросить! И вообще у нас нормально все. Мы картошку копаем. Вчера дурдом разбомбили. Рядом в жилой дом попали, но несильно, всего несколько квартир зацепило. С ними этого тоже не может быть, этого же не может быть ни с кем.
Разбомбили дурдом. Несколько дней назад, читая новости за утренним кофе, муж сказал мне: у вас там "малятко" разбомбили- что разбомбили? - малятко. - я не знаю где это.
Я правда не знала все время, что росла, что этот интернат для детей-инвалидов умственного развития называется "малятко". Никто его так не называл. Дурдом и дурдом. В детстве предложение "пойдем гулять до дурдома" вызывало благоговейный страх - было что-то хтоническое в массивном, стоящем на отшибе сером бетонном здании, за высоким непроглядным забором, на котором может и было написано "малятко", но это ласковое имя не имело ничего общего с этим серым гигантом, молчаливо стоящим за лесом, и его странными обитателями. Мы их видели нечасто, и они нас пугали - непропорциональные лица, бессмысленные, устремленные в никуда улыбки, мычание вместо речи. Я помню, как однажды застыла перед воротами, глядя на мальчика внутри: вроде такой большой мальчик, а такой - маленький... Что сейчас стало с этими детьми, увез ли их кто-нибудь куда-нибудь до того, как серый бетонный куб превратился в бесформенную кучу - я не знаю и этого и не хочу знать.
Когда в Грабово упал самолет, я сначала не очень поняла. Я обновляла и обновляла ленту в ожидании, что сейчас напишут, что все перепутали. Потому что какой такой самолет "Амстердам-Куала-Лумпур" может быть в Грабово? Это ерунда какая-то. Это в конце концов географические названия из разных реальностей, они совмещаться не могут. В Грабово мы ездили "на криничку", к роднику, за водой. В пшеничных полях, прорезанных тонкими нитями тополей, где-то в глубине, бил из-под земли родник с чистой, сияющей водой, и когда приезжаешь запастись ею, то сначала, сполоснув пластиковую бутылку из-под кока-колы, наливаешь и пьешь и пьешь ее, ледяную, сводящую зубы, пока не наполнишься ею, и она такая неправдоподобно холодная под горячим июньским солнцем, когда все вокруг раскалено, и изошедшая трещинами земля у тебя под ногами, и твоя кожа, и кажется, даже белое золото пшеницы. За криницей был луг, и если были с собой большие емкости, которые можно подставить под ледяную струю и оставить надолго, можно уйти гулять по лугу, где облитый розовым цветом шиповник, неторопливые от жары шмели, цветущие чертополох и дикий чеснок и украшенные ярко-голубыми звездами упругие стебли цикория. Я там задыхалась от красоты, меня разрывало стихами, и никто этого не видел, только столбы электропередач, стоящие по щиколотку в пшенице, как великаны из ирландских легенд. А за оврагом, который переходить было слишком долго, даже если ты оставил набираться самый большой бочонок, начинались поля подсолнечника, и видно было, как они медленно, но уверенно поворачивают головы навстречу закату, и они были – бескрайний поток золота, и небо над ними – бескрайняя ярко-синяя ткань, и они бежали друг за другом бесконечно и смыкались где-то, в точке такой далекой, что там, видимо, и кончался мир. Мой маленький мир был конечен и невелик, и долго, долго вся остальная реальность была для меня вымышленной.
Прошлой осенью мы планировали отпуск и долго вертели календарь так и эдак – куда бы впихнуть полет на пару дней в Куала-Лумпур? У эйразии были отличные спецпредложения, можно было из Бангкока улететь по бросовой цене, только даты не складывались. Мой мир стал гораздо, гораздо больше, но теперь вымышленными стали и Грабово, и криница, и дикий чеснок, и цикорий. Башни Петронас в Куала-Лумпуре стали гораздо, гораздо реальнее. Не говоря уж о раскаленных снаружи и ледяных внутри небоскребах Бангкока – про них-то я точно знала, что они есть, а насчет Грабово уже давно не была уверена.
Это были две взаимоисключающие реальности внутри меня, и вдруг в один момент в ленте новостей они смешались – а этого не могло быть, это физически было невозможно, но вот – есть фотографии, и кровь малазийцев пропитывает растрескавшуюся от зноя землю, и подсолнухи отворачивают от этого головы, и небо бесстыдно и бесконечно синее над этим всем. Я не сразу поняла, что эти подсолнухи на фотографиях, сделанных суперпрофессиональными журналистами на суперпрофессиональные камеры – это не просто условные подсолнухи где-то там, это те самые подсолнухи, те самые, от красоты которых у меня шестнадцать лет назад сбивалось дыхание.
Когда четыре дня подряд не было света, а бомбежки не прекращались по ночам и от взрыва снарядов невозможно было спать, бабушку все-таки уговорили уехать. Она могла бы и дальше сидеть в глубоком сыром погребе с лучиной из картошки, но как-то каким-то знакомым удалось ее уговорить - возможно, от недосыпа притупилось сопротивление. У автобуса до границы была драка, кто-то бил кого-то ногами, запихивая под колеса, потому что мест в автобусе мало, а желающих много. Берут только женщин и детей. Преимущество диабетикам, потому что инсулин в ближайшее время брать будет неоткуда. Мужчин берут только после 70 лет. Но мест все равно мало, и это женщина, размахивая сумочкой, бьет другую женщину ногами, отвоевывая свое право на место в автобусе. У бабушки был блат, брат водителя автобуса оказался чем-то сильно нашей семье обязан, так что он затолкнул в автобус и бабушку, и знакомых, и километров пятнадцать ехал за ними, чтобы убедиться, что автобус не остановился и их не выбросили на обочину. Автобус шел до Таганрога, дальше на перекладных – до Ростова, в Ростове – на ж/д вокзал. В толпе у касс бабушка встретила подругу – обнялись, поплакали. Подруга – в черном кружевном платке: «Ванечке-то, мужу, сегодня сорок дней, у меня и кафе заказано, и служба поминальная, всем денег заплачено, как ты думаешь, службу-то они отслужат?». Все билеты раскуплены, есть только на один поезд, до Москвы 26 часов, будете брать? – будем!
Все это похоже на рассказы Тэффи, пересказывая, мне все хочется ввернуть увертливого антрепренера-еврея, чтобы в истории был полагающийся ей трагикомизм и литературная завершенность. Но еврея не было. С литературной завершенностью туго. Потому что в конце концов этого всего не может быть. И ни с кем этого не было. Мы сидим с бабушкой на кухне, пьем чай с кексом с цукатами. Ты, говорю, куртку взяла? – Зачем куртку? Я халатики взяла! Я же ненадолго. Две недели максимум.
Если какие-нибудь странные люди меня спрашивают: ты за кого? Кто победит? Кто прав? – я даже не знаю, как реагировать. Я не знаю, кто прав, я не знаю, кто победит – ватники или укропы, красные или белые, конфедераты или северяне, троянцы или греки, великан Кухулин или великан Фердиад, для меня всего это одинаково не могло быть и не может быть никогда, это только в книжках такое бывает. Я во всей этой истории болею только за тощую корову, выходящую из-под моста и бредущую в полуразрушенную Тару. Но за нее я очень сильно болею, так, что очень хочется плакать, но плакать мне вроде как не положено – потому что во мне растет новая жизнь, и для нее, этой маленькой новой жизни, этого всего точно не существует, не должно существовать, не может существовать, никогда.
Да никто не победит. Никто в таких историях на самом деле не побеждает
Слава Богу, что твоя бабушка оттуда уехала.
Счастье, что бабушку вывезли.
И пусть с новой жизнью все будет хорошо.
я так долго пыталась написать этот комментарий, но получается то как-то холодно и высокопарно, то по-детски и наивно, нет правильных слов.
Берегите друг друга и будущего маленького человечка, это - самое главное, и пусть поздравления в этом контексте звучат ну совсем не к месту, я поздравляю тебя и мужа!
И конечно - счастья и радости вашей семье!