Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
были на свадьбе в Малиновке я поймала букет скоро в отпуск
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
через полтора часа я сяду в поезд, и двое суток мне будет на все это на-пле-вать. пусть они все сами разгребаются в своем говнище. но почему мне не наплевать вот прямо сейчас? парадокс.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Последние дни, а может, недели, когда я засыпаю, мне кажется, я засыпаю совсем не там, где я есть на самом деле, и куда-то девается серый икеевский диван из ценовой категории «дешевле почти некуда», и черное постельное белье, и весь наш уютный зеленый спальный район тоже девается куда-то, и кажется мне, что засыпаю я в каком-то далеком-далеком своем детстве, в такую срединно-летнюю ночь, когда засыпать жарко, но все же хочется-хочется заснуть и поскорее проснуться... Когда я была маленькая, мы каждое лето эдак с середины июля до середины августа гостили у недальних родственников под Мариуполем, и почти с рождения море для меня было естественно, неизбежно, почти предмет первой необходимости. Эти летние поездки были, что ли, подготовкой к противоречивости всей моей будущей жизни, всего ожидающего меня большого мира, потому что я их терпеть не могла и обожала одновременно. Недальние наши родственники жили в глубоком селе с глубоко вторичным названием, у них был огромный и до предела захламленный двор без ворот, с дискретным забором и ржавым почтовым ящиком. Во дворе было несметное количество сараев, курятников, пристроек, построек, короче, криво сколоченных деревянных сооружений неясного назначения, между которыми всегда ютились пара-тройка экземпляров чего-то, зависшего в состоянии между автопромом и металлоломом. Домов во дворе было два, точнее, дом был один, а то, что второе, было хатынка — ну, вы понимаете, это непереводимое слово. Домик, домишко — все не то. Хатынка, вот, собственно, и видишь ее всю — и округлые окошки, и зеркала, завешанные рушниками, и деревянные подпорки, до блеска отполированные временем... В хатынке, если не считать хозяйственных помещений, комнат было две — одна была кухней и спальней, вторая — столовй и спальней. Стены в обеих комнатах прабабушка плотно увешала фотографиями многочисленной родни. А сами стены — про них отдельный разговор. Стены у этой хатынки, да, полагаю, и еще у сотен хатынок вокруг, были из песчанника — цеметный раствор+песок+измельченная ракушка, и все это изнутри покрашено небесно-голубой краской. — Мама, а почему здесь стены такие синие и шершавые? — Потому что в них заснуло море. Если мы ночевали в хатынке, мне всегда доставалась почетная кровать — «кровать для новобрачных», сама по себе высокая, старая-старая, с «шишечками», покрашенная эмалью в стописят слоев, с высоченной пуховой периной, с восемью упитанными пуховыми подушками, и я, наверное, должна была бы чувствовать себя принцессой на горошине, взбираясь на все это великолепие, но я не чувствовала ни волшебства, ни восторга, мне было страшно. Я знала, что это очень-очень старая кровать, и знала (хотя, кажется, никто мне не говорил), что вот здесь вот, на ней, восемьдесят лет назад рожали детей, и здесь, на этой кровати, дети и умирали — у прабабушки было двенадцать детей, до моего возраста в свое время дожили двое, — и умирали не только дети, вот на этой самой кровати, (а перина? а простыни? они тоже все помнят?), и выцветшие, изрытые трещинами фотографии на стенах, и мне, худющей тогда еще черноглазой девочке, не занимающей и десятой части этой кровати, казалось, что вокруг меня роятся призраки, и вдруг случайно ощутив холодок между лопаток, я вся вытягивалась в струнку и как-то внутрь сжималась, и начинала шевелить губами беззвучно: отче наш, иже еси на небесах, да святится имя твое, а это был всего-то холодок от шелковой наволочки на одной из восьми подушек, и все равно я жалась к стене, потому что призраки всегда были сзади, и гладила ее мелкие скрытые под слоем краски песчинки, а если находила ракушку, то подушечкой указательного пальца долго-долго водила по ее ребрышкам, пока наконец не засыпала, зная, что завтра — море. Море обычно случалось к полудню, а до полудня я еще не раз успевала вся внутри сжаться в комочек, вот, к примеру, когда помогала бабушке Тане чистить картошку к завтраку. Бабушка Таня очень толстая, очень грязная, по ее смуглой коже ползут капельки пота, она не замечает, она постоянно что-то говорит хриплым голосом, половины я не понимаю, потому что говорит она не по-русски и не по-украински, а где-то между, на ней фиолетовое платье в алую розочку, линялое и порванное в нескольких местах. Я страшно ее боюсь, потому что думаю, что меня назвали в ее честь и мне часто говорят, что кожа у меня такая же смуглая, и когда-нибудь (как же иначе?! в этом-то и смысл "называть в честь") мне придется стать такой же, как она, и даже пот по моей (моей!) коже будет скатываться такими же крупными, тяжелыми каплями... Зачем я это рассказываю, это все такая никому не нужная ерунда, а там же море, море. Я сейчас даже не могу понять, что же в нем было такого, почему море — это было ВСЕ СРАЗУ, невыносимо прекрасное, такое, знаете, до щекотки в носу, в нем же даже поплавать толком никогда не получалось — почти всегда оно пенилось волнами, яростными, сильными, тугими, закрученными «бурунами», и каждый девятый «бурун» был, естественно, яростнее и сильнее остальных восьми, и было не до плаванья, надо было стоять, ждать волну и подпрыгивать, когда она рядом, чтобы она подхватила тебя и недолго куда-то несла, а если зазеваешься — она тебя накроет своей бурливой зеленью, и это тоже будет очень радостно и очень смешно... Но самое крутое в море было — идти долго-долго одной вдоль берега, иногда чуть дальше от кромки, чтоб ноги боролись с массой воды, иногда совсем близко, там, где волны только лижут песок, чтобы малыши-рачки копошились около твоих пальцев, и можно набрать песку в горсть и увидеть, что рачки-то там действительно есть, очень маленькие, быстрые, прозрачные, и вот уже мокрый песок просыпался у тебя сквозь пальцев, и рачки тоже, и тебе остается разве что идти дальше и надеяться, что никого из этих прозрачных существ ты не раздавишь... А пока ты идешь и идешь, наступает закат, и в этом вроде бы тоже нет ничего особенного — просто небо становится очень розовое, а море становится очень синее, и все, вот здесь ты пропал, потому что ничего не происходит, но в горле сами собой копятся слезы, и тебе их уже не удержать, и вот они повисают на ресницах, ииии — кап! Полсекунды — и ресницы опять сухие, а то, что упало — растворилось в тоннах соленой и горькой воды, и как будто ничего и не было.
Последние недели, засыпая, я вижу вокруг себя небесно-голубые шершавые стены из песчанника, и хотя я точно знаю, что назавтра не будет никакого моря, а будет город, метро, макеты и счета-фактуры, мне очень хочется протянуть руку и нащупать ребрышки осколка ракушки, но я всегда засыпаю прежде чем мои пальцы уткнутся в текстильную обивку икеевского дивана.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
«Если есть лаймы, — думает он, Где-то рядом текила!» Крокодилы не ошибаются.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
А вот еще Дробышев мне весьма оригинальный подарок на дэрэ сделал: пришел такой вчера с букетом ромашек и говорит: «Радуйся, Татьяночка Андревна, я у вас жить буду!». «Ну что же, — говорю, — живи, куда тебя девать. Будешь ловить мух и варить кофе». Надо сказать, и то и другое он делает виртуозно.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Оу йес! У меня теперь есть структуризатор реальностиеще один книжный шкаф! Ради этого, так и быть, стоило разменять двадцать пятый год жизни .
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Моэм закончился . Что я могу сказать, кроме того, что мне очень жалко, что он закончился? Вот он сам пишет:
Почтительность мне не свойственна. Ее и так больше, чем нужно. От нас требуют почтительности ко многому такому, что ее не заслуживает. Часто это лишь условная дань, которой мы отделываемся, когда не хотим активно чем-нибудь заинтересоваться. Лучшая дань, какую мы можем отдать великим людям прошлого — Данте, Тициану, Шекспиру, Спинозе, — это относиться к ним не почтительно, а совсем просто, как если бы они были нашими современниками. Это лучшее, чем мы можем их отблагодарить; такая простота обращения доказывает, что они для нас живые.
Ну какбе жжошь, Моэмчик, сцуко! Местами — напалмом.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Хороший был бы писатель Сартроян. Он бы очень любил людей и его бы очень от них тошнило.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Очень теткинское что-то из меня повылезло. Я не виновата, это чужой опыт и чужие страдания на меня со всех сторон давят. Стыдно и слабенько, но, видимо, эти чужие страдания надо из себя куда-то деть.
банальная рифма детектедПотом мне станет все равно — живи где хочешь, спи с кем хочешь, и я опять привыкну ночью, как раньше, спать не видя снов, мне станет все равно — где, с кем, как ты одет и что ты кушал, и ты мне станешь так же нужен, как лишний палец на руке, я даже выучусь — потом — не вздрагивать, услышав имя, не думать мыслями твоими и, может, вышивать крестом. я буду тонкой, как стрела, я остригу стальные косы, я снова стану прежней — после — и даже лучше, чем была,
но все же — в утренней толпе я буду различать твой запах, а иногда я буду слабой и буду думать о тебе. я буду думать — как смешно, ведь ты сейчас меня не слышишь, а я стараюсь плакать тише. Потом мне станет все равно.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Поговорим про американского художника Гранта Вуда. Лично у меня есть вполне определенная причина его нежно любить: это картина «Haying», использованная на обложке «Вина из одуванчиков» в издании азбуки-классики, во многом предопределившая мое отношение к книге и на мой взгляд идеально соответствующая ее атмосфере:
читать дальшеПейзажи Айовы в исполнении Вуда вообще очень в стиле Гринтауна, штат Иллинойс, у Бредбери:
The Birthplace of Herbert Hoover, 1930
Stone City, Iowa, 1931
А этот юноша с серьезными глазами вполне мог бы оказаться Дугласом Сполдингом:
Plaid Sweater, 1931
Кстати говоря, в тридцать первом году самому Брэдбери было одиннадцать лет). Но прославили Вуда не виды Айовы и даже не мальчики в свитерочках. Вуд — автор одного из самых узнаваемых и самых цитируемых графических образов в американской культуре — «Американской готики»:
Эту картину считают карикатурой на твердолобость, несокрушимую закостенелость, пуританство и прочие «достоинства» жителей Среднего Запада. Мужчина мрачен, воинственен и грозен, во взгяде женщины — обида и безысходность, губы обоих поджаты, ну и вилы как-то угрожающе выглядят — в общем, не слишком приятный образ получился. Художник, возможно, совсем и не хотел вскрывать язвы общества, просто увидел однажды в маленьком городке Элдон белый домик со стрельчатыми окнами, вдохновился и решил изобразить людей, которые, как ему казалось, могли бы в таком доме жить. Позировать он попросил своего зубного врача Байрон МакКиби (наверное, стоматолог подсознательно казался ему не самым приятным человеком) и свою сестру Нэн.
Домик Вуд писал отдельно, людей — отдельно, то есть в реальности составляющие этой картины в одной точке пространства не сходились, тем не менее вышло на удивление органично. Картину послали на конкурс в Чикагском Институте Искусств, где судьи поначалу восприняли ее эдак не слишком серьезно, в юмористическом ключе, однако местный музейный сотрудник оказался товарищем более шарным, убедил судей Вуду выдать приз в размере трехсот убиенных енотов, а саму картину приобрести. Там, в институте, она до сих пор и висит. Понемножку вздымалась волна популярности — каритну печатали в газетах Чикаго, Нью-Йорка, Бостона, — а параллельно вздымалась волна возмущения. Добропорядочные жители Айовы негодовали — как художник мог выставить их перед всей страной в таком неблагоприятном виде, такими мрачными и в целом не слишком приятными людьми. Одна фермерша грозилась откусить Вуду ухо, чем, конечно, наглядно демонстрировала, насколько художник был неправ. Вуд (видимо, побаиваясь сельскохозяйственных орудий), пытался оправдываться и говорил, что это он собирательных американцев нарисовал, а его земляки-айовчане тут не при чем, и уж они-то точно самые добрые и милые люди на свете. Однако общественность поутихла только к началу Великой Депрессии. Во-первых, другие проблемы появились, во-вторых, теперь в картине видели героический фермерский манифест: мол, наша земля, никуда не уйдем! Так или иначе, картина быстро пошла в народ, и ее активно начали фотожабить пародировать. Начал это благородное дело фотограф Гордон Паркс:
Ну и, как говорят граждане Беларуси, панеслася:
А Грант Вуд тем временем активно работал в том направлении, которое позднее назовут регионализмом. Вышло так, что рисовал Вуд с детства. Поначалу из-под его кисти выходило что-то не совсем определенное и околоимпрессионистское:
The Little Chapel Chancelade, 1926
А в 1927 году Вуду поручают забабахать немного витражей для Мемориального здания ветеранов в родном городе. Под такое дело Вуд едет в Мюнхен — то ли опыт витражного дела перенимать, то ли еще за чем, неважно, и в мюнхенских музеях знакомится с ранненидерландсой живописью. Художника то ли осеняет, то ли переклинивает (фламандцы такие, они могут взорвать мозг), и он приходит к гениальной мысли, что американские художники не должны опираться на европейский опыт и современные тенденции и создать собственный, самобытный американский аритстический мир, обособленную американскую живопись. Что и сказать, Вуду это удалось. Героями его картин становились соседи художника, жители маленьких городков Айовы и Массачусетса, которых Вуд изображал всегда чуть иронично, но все же с явной и глубокой любовью:
Woman with Plants, 1929
Victorian Survival, 1931
Appraisal, 1931
Arnold Comes of Age, 1930
Dinner for Threshers, 1934
Пейзажи Вуда при всей их карикатурной абстрактности, очень точны в мелочах.
The Midnight Ride of Paul Revere, 1931
«Все мои картины изначально возникают как абстракции. Когда в моей голове возникает подходящая конструкция, я осторожно приступаю к приданию задуманной модели сходства с природой. Однако я так боюсь фотографичности, что, видимо, останавливаюсь слишком рано» — говорил Вуд, и тем не менее та самая фотографичность прорывается наружу — не в пейзажах, так в портретах:
The Good Influence, 1936
Sultry Night, 1937
Sentimental Ballad, 1940
Была у Вуда картинка, которую современники ругали еще яростнее, чем «Американскую готику» — это «Дочери революции»:
Daughters of Revolution, 1932
«Дочери Американской революции» были общественно-политической организацией, созданной в 1890 году. Целью ее было сохранить память о героях войны за независимость, однако в итоге организация стала клубом весьма консервативных и нетерпимых старых дев, а ее название — в какой-то мере именем нарицательным. Мне кажется, что заводила Нелли, описанная Стейнбеком — одна из таких «дочерей революции». Они наверняка и сейчас живы, дочери-то. Я уверена, что, к примеру, алабамский запрет на голопопых тьоток без них не обошелся.
Судя по всему, Вуд был достаточно остроумным и жизнерадостным человеком, преподавал рисование, активно участвовал в культурной жизни штата. Умер от рака печени в пятьдесят один год. «Вино из одуванчиков» вышло через пятнадцать лет.
Дуглас обернулся. Эта тропа огромной пыльной змеей скользит к ледяному дому, где в золотые летние дни прячется зима. А та бежит к раскаленным песчаным берегам июльского озера. А вон та — к деревьям, где мальчишки прячутся меж листьев, точно терпкие, еще незрелые плоды дикой яблони, и там растут и зреют. А вот эта — к персиковому саду, к винограднику, к огородным грядам, где дремлют на солнце арбузы, полосатые, словно кошки тигровой масти. Эта тропа, заросшая, капризная, извилистая, тянется к школе. А та, прямая как стрела, — к субботним утренникам, где показывают ковбойские фильмы. Вот эта, вдоль ручья, — к дикой лесной чаще…
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Неужели я могу отписаться от руджоб. Ненаглядный нашел работу. И пяти месяцев не прошло.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Вчера пришла с работы и с порога присела мужу на уши: — Прикинь, прикинь! Трумен Капоте, оказывается, жил в детстве по соседству с Харпер Ли, они дружили, а когда выросли, постоянно вместе пьянствовали. Она с него Дилла написала в "Пересмешнике", а он с нее — героиню в «Других комнатах». Прикиииинь! — Госспаде! — говорит муж, — у всех жены как жены, приходят и рассказывают, как Витька от Ленки ушел к Артемчику, а у меня что?! Харпер Ли, Трумен Капоте... — Так это! — говорю, — Харпер Ли с ним пьянствовала-пьянствовала, печени, можно сказать, для него не пожалела, а он все равно к Энди Уорхолу ушел!
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Еще вчера ходили с девушками на «Парижские завтраки». Кофе и круассана для нас было зажато, потому что их, как выяснилось, надо было получить строго до сеанса, а никак не опосля, но в общем-то и фиг с ними, с круассанами, потому что фильм компенсировал с лихвой и зажиленный завтрак, и ранний подъем, и на редкость противную тьотку в четвертом ряду. Что я могу сказать собственно про фильм? Да в общем-то ничего я не буду говорить про фильм, он офигенно хорош, вот, собственно, и все, что можно рассказать словами).
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Вчера гуляли с девушками и встретили сферических гопников в вакууме. Они остановили нас посреди улицы, чтобы попросить зеркальце, потому что одному из них надо было поправить кэпку.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Я едва мог дождаться, когда кончу одну книгу, до того мне не терпелось начать следующую. Это всегда сулило новые переживания, и я брался за очередной Памятник литературы с таким же волнением, с каким нормальный молодой человек бьет по крикетному мячу или девушка из хорошей семьи едет на бал. Время от времени репортеры, за неимением лучшего материала, спрашивают меня, какой момент в моей жизни был самый захватывающий. Если б мне не было стыдно, я мог бы ответить: тот момент, когда я приступил к чтению «Фауста» Гете. В какой-то мере это ощущение у меня сохранилось — даже теперь от первых страниц книги меня иногда пронизывает дрожь. Чтение для меня отдых, как для других — разговор или игра в карты. Более того, это потребность, и если на какое-то время я остаюсь без чтения, то выхожу из себя, как морфинист, оказавшийся без морфия. По мне, лучше читать расписание поездов или каталог, чем ничего не читать. Да что там, я провел немало восхитительных часов, изучая прейскурант магазина Армии и Флота, списки букинистических лавок и железнодорожные справочники. Они полны романтики. Они куда занимательнее, чем современные романы.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
Как говаривал Сомерсет Моэм, интеллигентный человек — это тот, кто никогда не плюнет на пиджак Сомерсету Моэму журнал MAXIM, кто ж еще
Читаю моэмовскую «Подводя итоги», доставляет нереально. Во-первых, всегда приятно послушать умного человека , а ощущение именно такое — как будето слушаешь, а не читаешь. Во-вторых, я позорно не знала о жизни Моэма почти ничего, так что теперь наверстываю, и это весьма интересно. Я и предположить не могла, что «Бремя страстей..» настолько автобиографично. То есть насчет каких-то моментов (например, как Филип утрачивает веру) я была уверена, что их Моэм с себя писал, потому что, мне кажется, такие вещи нельзя так описать, если они не происходили внутри тебя самого, но вообще не думала, что фактическая канва настолько совпадает с биографией автора. Если судить по кратеньким оговоркам, даже обе любовные линии Филипа имели место быть с самим светилом английском литературы, о ужос. И еще радуют такие очень человеческие детали: что он терпеть не мог, когда до него несанкционированно дотрагиваются, или что жалел, что не может как следует напиться в компании, потому что организм помногу не принимает, а то б, наверно, ему спьяну было проще людей любить. И наконец, Моэмчик заставляет меня заделывать дыры в банальной эрудиции и вообще слегка разминать моск — выписывать и гуглить незнакомые фамилии, вспоминать Беркли с Юмом, составлять списки «маст рид» и «маст перерид», и это приятнее всего. Последний раз я так вот сидела с бумажкой, ручкой и гуглем, когда читала «Маятник Фуко», но до эрудиции Эко дотянуться совершенно нереально, а моэмовская радует своей принципиальной достижимостью. Очень люблю вот именно такую прозу, бесссюжетно-рассуждательную, с кучей отсылок иногда к знакомым тебе источникам, иногда — нет, помнится, в последний раз мне так же доставляли оруэлловские «Мысли в пути», только эссе Оруэлла были иногда уж очень на злобу дня, так что читать их через пятьдесят лет было уже немного бессмысленно. С Моэмом в этом плане, конечно, проще, он-то как раз ориентировался на будущие поколения. Кстати, очень интересно, какое слово на русский перевели как «интеллигенция», что там Моэм на самом деле использовал? Это же только у нас образованные люди выделяются в отдельный класс. Исходя из контекста, можно предположить, что intellectuals, но не факт. Надо бы найти в оригинале.
Две вещи в этом мире заставляют меня тем более восхищаться и преклоняться перед ними,чем более я о них думаю — это звездное небо над головой и волшебный говорящий енот,живущий во мне.
На самом деле своим "человеческое, слишком человеческое" Ницше хотел сказать всего-то: "эти люди такие... люди!"