Чем дольше не пишешь, тем сложнее начать — непонятно с чего.
Вот я недавно подумала, какое есть в человеке дурацкое и неистребимое стремление к красоте. Не то чтобы к красоте в ее глобальном, высоком смысле, даже не столько к красоте, какое-то не то слово, а просто — какое есть дурацкое и неистребимое в человеке стремление.
Вот, например, я ехала как-то в троллейбусе на работу и видела, как бабушка-продавщица мороженого открывает поутру свой ярко-розовый ларек. Открывает дверь, а на двери у нее с обратной стороны висит такой, помните, настенный коврик из прутиков, или из соломки, не знаю как точнее сказать. Такой бабушкинский-бабушкинский. На них еще бывало какие-нибудь журавли псевдокитайские были нарисованы. У каждого он в если не в квартире зависелся, так на даче завалялся. И мне показалось, это так трогательно: смотрит эта бабушка дома на этот коврик из прутиков и говорит мужу: Петечка, унесу-ка я этих журавлей на работу. А он ей: а помнишь, Зиночка, мы за ним в хозяйственный в очереди три часа стояли. Или молодой невестке она это говорит. А невестка: конечно, мама, унесите, сколько вас уже просить можно. Или внуку говорит, а внуку все равно, он в иксбокс рубится. Или коту говорит, потому что, может, больше ей сказать некому. И этот тупой, пошлый коврик, незнамо каким ветром занесенный в наше советское прошлое, висит внутри этого розового ларька, мимо которого по двенадцать часов подряд ходят разные-разные-разные люди, покупают мороженку и минералку и видят эту бабушку в квадратное окошко, да даже ее и не видят, а только руки, протягивающие сдачу, и никто не знает, что внутри висит коврик из соломки с журавлями, а если бы и знали, так и что.
Или вот отправляла я деньги системой контакт. Прихожу в их простигосподи офис — а это такая конурка метр на метр, и в ней стоит конторка, а за конторкой девушка, милая такая, и там душно — просто не передать. Через проход от нее — "Снежная королева", там Кристина Орбакайте, например, себе шмотье покупает или там Коля Басков. А милая девушка сидит за конторкой и отправляет переводы, и отправляет и отправляет и отправляет. Я смотрю на это и думаю: боже, неужели есть что-то скучнее и унылее этого? И тут вижу, что милая девушка скрепляет мне бумажки ярко-оранжевым степлером. Таким апельсиново-оранжевым. А рядом со степлером у нее на крошечном столе — такой же оранжевый радиотелефон. И я по думала: черт, тут такая беспросветная тоска, что не должно ничего, вообще ничего в жизни хотеться, и тем не менее эта девушка, когда делала в каком-нибудь комусе заказ на бумагу, картриджи для принтера и прочую лабудень, выбрала этот оранжевый степлер и оранжевую телефонную трубку.
Или вот я стала часто видеть джамшутов на великах. В разных местах, разных джамшутов, но на одинаково самых-пресамых дешевых великах. И они все не едут из точки в точку, не торопятся, они просто катаются. Неумело разворачиваются, едут без рук. У них у всех зарплаты хватает на жилье и доширак с батоном и семье послать по системе контакт, но они на какие-то откуда-то выисканные деньги покупают эти самые дешевые велосипеды и катаются. Наверное, им приятно вспоминать о своей Средней Азии, где транспорта всего ничего — ноги, велик и ишак. И если тебе там надо куда-то далеко попасть, у тебя без вариантов — садишься на велик и катишь через степь. И мне кажется, они когда садятся на свои маленькие велики и катят по какой-нибудь Каховке или Керченской или Хлебобулочному проезду, они вспоминают свою степь, и красную пыль в воздухе, и хруст сухих цветочных стеблей, застревающих в спицах.
Или вот опять же как-то утром я видела, как плотненькая низенькая кавказская девушка опять же открывала ларек - такой ларек на остановке, пиво-жвачка-сигареты, и там на углах этого ларька висят кашпо с петуниями, и она их с утра поливает из пластиковой бутылки. И она так тянется, привстает на цыпочки, и округлая рука поднимает бутылку над нежными малиновыми головками петуний и вода беззвучно льется, и что-то в этой картине - в утреннем свете, в тянущейся руке, в мокрых петунях — есть такое очень прерафаэлитское, Фредерик Лейтон спокойно бы мимо не смог пройти.
Или вот недавно напротив "седьмого континета" смуглая девушка торговала персиками с лотка. Персики стояли на асфальте в деревянном ящике, а девушка полусидела-полулежала на капоте грязно-желтой шестерки, вытянув длинные темные ноги, опершись на локти, глядя темными глазами из-под роскошных бровей куда-то чуть-чуть перед и вверх, и босые ступни ее были в пыли, и персики у нее были ровно в два раза дороже, чем в "седьмом". Но люди и шли и покупали персики у нее - а она даже не вставала с капота, только чуть встряхивала волнующими смоляными волосами, называя цену, а взвешивал и брал деньги худой и тоже смуглый, бронзовый мальчик — видимо, брат. Когда покупателей не было, он садился в пыль в тени колеса и щипал руками траву. Персики у них были в два раза дороже, да я даже не удивлюсь, если они этот же ящик персиков и купили в "седьмом" и поленились отойти от него больше чем на три метра. Но в коже этой длинноногой девушки, в пушке на ее руках, в ее пыльных пятках было столько лета — нездешнего, немоскоского, настоящего лета, что казалось, что эти персики — если их купить — как только откусишь, брызнут в тебя солнцем — нездешним, живым, - грузинским, калифорнийским, чилийским солнцем, солнцем, под которым ты никогда не бывал.
И так как та, предыдущая девушка с петуниями была прерафаэлитская, эта девушка на капоте с персиками была литературная, в ней была какая-то аллюзия, но у меня всплыли в памяти только два рассказа — "Персики" Дилана Томаса и "Апельсины" Сарояна, совершенно непонятно почему — это два очень, очень грустных рассказа, к чему бы они тут.
Мой любимый сарояновский рассказ, раз уж на то пошло, — «Путешествие по большому шоссе в закатном небе».
Я стараюсь выйти к океану за несколько минут до того, как солнце исчезнет в воде, потому что этим я никогда не устаю наслаждаться. Я просто стою себе на берегу и смотрю, как солнце опускается в воду, так, словно это не могло бы произойти никак иначе. Я просто стою, улыбаюсь и говорю что-то, обращаясь ко всему миру, а солнце тем временем тонет в океане, и облака пылают. И вот солнце скрылось. Но остался свет. Еще долго будут догорать облака, вобравшие в себя солнечное свечение. Я стою, жду и смотрю на отблески солнечного огня. Он меняется, затухает, и вот уже облака потемнели. Тогда я отворачиваюсь от океана и шагаю к остановке, сажусь на трамвай и еду домой ужинать. И мой ужин, каков бы он ни был, мне всегда приятен, если до него я видел закат.
Пойду поужинаю.